Рассказ Леонид Корнилов У поздней осени есть одна вредная привычка – дожди. Но и я не подарок. Вот и меряемся характерами.
Стою, мокну на вечернем утином пролете. На своем коронном добычливом месте. Камыш выше головы. Вода выше колен обжимает болотники студеными обручами. Пожухлые стебли шуршат под дождем, заглушая шум крыльев. А воздушные налеты последних осенних уток стремительны, и потому всегда неожиданны. Вот и кручу головой, стираю шею о задубевший ворот штормовки. Ш-шух!..Только что проморгал верный выстрел.
А сумерки замешиваются все гуще, особенно с восточной стороны. Делать нечего, поворачивайся избушка на курьих ножках к западу. Так видимость получше, но беда в том, что битую птицу можно уронить не к берегу, а в открытую воду. А я без доброй собачки. Ш-шух!.. Машинально ловлю стволом свистящий промельк. По отдаче в плечо и силуэту крякаша в момент стрельбы чую, что упредил в самый раз. Утка валится по отвесной дуге с захлеснутой на спину головой. Крепко битая. Лежать ей там, где упадет. По шлепку определяю расстояние – метров двадцать. Вот говорят: видит око, да зуб неймет. А тут и глаз ничего не видит, кроме камышовой гущи. И зубы от промозглости ломит. Но доставать надо. Шарашусь. Черпнул голенищем. Водичка жалится, как крапива. Сдаюсь. И начинаются дипломатические переговоры с самим собой. Давно тебе говорил, заведи новую лайку. Но в том-то и дело, что старую, загубленную на кабаньей охоте, забыть невмоготу… Да и приперся-то сюда ради одного точного выстрела.
Куда только черти не занесут ради него, верняка. Коротенько приложился и – вся любовь. Да не вся. Слышишь, как шумным внутренним прибоем кровь от головы отхлынывает. Сердце прыгает, как рыба на льду. Но напряжение спадает. И чувствуешь, как к спине холодными пиявками рубаха лепится. И застывшую подушечку большого пальца все еще от резного предохранителя жжет. И подглазья деревенеют на ветрюге. Ноздри в усах отогреваешь. И пальцами ног в шерстяных носках не забывай кочегарить, а то отвалятся раньше времени. И поясница затекла от неудобного маскирующего полусгиба. И сумрак в поднебесье задернул последнюю шторку. А промельк дичи еще молниеносней. Какая там мушка? Сто лет ее не видел. Просто ствол должен расти из плеча. И вот он, момент истины: мужик ты, запеченный с корочкой румяной, или сырой недоварок? Бах! Навскидку.
Да мужик, мужик. А не достанешь трофей, выходит, зря загубил лесную душу. И начинаешь тасовать в памяти все свои апрельские да октябрьские заплывы. Готовишься, значит, к новой дури. Всего-то на бережок вернуться, шмотки скинуть…и звени колокольцами до потери чувствительности.
Шлеп!.. Шлеп!.. Никак енот к моей добыче гребет. Во наглец. Ну-ка, ну-ка… Слышь, хватает ,абориген чертов, да еще с причмоком. Но уж больно пасть громкая. Шавх! Шавх! Крупный дармоед, забористый. Ну и ладно, ну вот и пристроил свою дичару, не пропадет зазря. Мудра природушка, ох мудра. Меня, придурка, в непогоду из дома выгнала, чтобы какую-то свою любимую зверюгу накормить.
Но все же любопытство разбирает: кто там валандается? И вроде ,в мою сторону сопит, отфыркивается. Камыш раздвигает ломко. Вот-те на,..да это – псина! Видать, не один я тут с ума схожу. Не все еще перевелись охотнички – болотнички.
–Э, мужики! Чья собулька? Эй?.
Да кому тут быть-то, на краю света и осени? Ну, молодца, собик, фьюить, фить… Я их всех так зову, если клички не знаю: собик, собуля. «Собака» не мое слово, шершавое какое-то.
– Ух ты, собуленька… С доставкой на дом прямо. Ну, и передай благодарность своему хозяину.
Добровольный помощник, не доплыв до меня, свернул в сторону к отмели. Там и вывалил из пасти крякаша. Тут же и растворился. Просто ангел какой-то. Не привиделось ли? Белесый, как привидение, широколобый. Уши не торчком, гладко свисают. А глаз не видно, не блеснули, Дождь с темью размыли образ загадочного пса. Да и сторонился он меня, осторожничал явно. Если встречу где, не узнаю. Что за порода?
«Спасибо! – крикнул я на всякий случай.
А плавающий призрак прошелестел последними камышинами и пропал в озере.
Мы-то с ним встретились как раз на полуостровке, выпирающем посередке водоема. Половина озера – направо, половина – налево. А через километровую водь напрямик на противоположном берегу деревушка огни палит, дворняги брешут. Бережок же, на котором я много лет провожаю охотничью осень – лесной. Сюда только пешком добраться можно. И самое заковыристое дело – возвращаться потемну. Все сучки соберешь на набыченную голову. Потому и мало желающих среди нашего брата сюда заглядывать. Но с трофеем-то оно завсегда веселее. Удавшаяся вечерка и саму жизнь окрашивает в эти часы каким-то ясным удовлетворительным смыслом. Слепая спотыкастая ходьба быстро согревает, как русская печка. На душе озорно и заманчиво от недавней интриги: что за пловец, откуда взялся белесый? А теперь уж кажется и серебряный этот ихтиандр. А как пастью-то галантно чмокнул: нате вам, гражданин пригожий. Ну, охота, ну, выдумщица! Чем-нибудь обязательно удивит, побалует, в душу заглянет, в памяти уляжется. Чудны дела твои, таинственная вечерняя охота. Всегда романтичнее и сказочней утренней зорьки, хоть и коротка, как вздох перед сном. И словно бы приснился мне этот пес. Рассказать – не поверят.
И рассказывал знакомым, друзьям, сослуживцам. Хмыкали, мол, охотничьи байки – дело темное, буйнопомешанное. А потом уж и сам подзабыл, когда это, в конце октября или начале ноября, приключилось? А сейчас и ноябрь на излете. И надо собираться на свидание с северной уткой. Она его назначает на короткие часы и всегда в самое муторное ненастье. Шлепается на черную воду вместе с мокрым снегом. Не успел приложиться – не мужик. Не просчитал траекторию падения трофея после выстрела – форменный душегуб. И отговорки не принимаются. Пальцы окоченели или стрелковый глаз на колком северке заслезился – твои проблемы. Сиди дома, разводи кисель в носу. А если уж допущен в святая святых, так сморкайся через палец от сурового удовольствия. Лодку бы раздобыть. Размечтался. А утка, что, на боинге прилетает к тебе? Наравне будь с природой: она – в тепле, и тебе в жарком комарином поту плавиться. Она в холода ударилась, и ты стопами шевели–поспевай. Тогда и выпадет верняк. Будто не отдача тебя, а сам Господь по плечу хлопнет: молодец, паря.
А выстрелы по пролетной северной утке на самом деле добрые вышли. И опять же на полуостровке этом. Хоть и звали меня в другие места. А я нет – сюда. Классический тут перелет. Тянут стаи густо, будто перевязанные у тебя над головой невидимыми линиями судьбы. Но стаи – это для общего впечатления, для масштабности зрелища. А вот для охоты нужны избранницы, те, что мысок цепляют и от тебя прошмыгивают, что называется, на выстреле. Вот и прикладывайся. И прикладывался памятно. Горячился, конечно. Потому не всех нашел.
А когда выбрался из воды, у своей тропы на той же отмели… остальных увидел. Аккуратненько так сложены на спинки , и белыми подкрылками, как светлячки маячат. Аж перекрестился, ей-Богу.
-Друг, – зову, – ты где, бродяжка белобрысый? Выходи. Чай пить будем.
Как с человеком с ним заговорил. Насвистывал, чмокал, сюсюкал. И след его взял, да отпечатки от лап быстро плавились. Сбился. Ждал. Долго чаевничал. С калиной люблю на северную заваривать: до последней капли прожигает, тепло держит.
А утка все тянула с мягким шумом сквозь снежную канитель. И радовалась охотничья душа немерянной силе кругосветного перелета. А сметенные чувства никуда улететь не могли. И я все ждал своего знакомца. Должник ведь перед ним. Чуть не забыл, едва не предал бродячего умника. Знать бы, что за причина у его неприкаянности, какая нелегкая держит его в этих топях..? А невидимые крылья над головой задевали самые высокие струны и наигрывали симфонию великого птичьего переселения. Для тебя одного, фанатеющего зрителя и слушателя, развалившегося в кочкарнике на видавшем виды рюкзаке. Вот ради этого и ходишь в непогодь самую кланяться вековечной страсти лесовика. Потому как сам ты глубинно и кровно притянут к этим свистам – перелетам, перемешивающим планетные пространства. Сам ты зверь и человек вперемешку. И то завывает в тебе волчица – страсть, то западает, словно в логово, и ластится.
Но сколь долго я ни ждал, как только не занимал себя всякими летучими мыслишками, а непонятная тоска крепчала. «Долги нам жизнь сокращают,» – бормотал я про себя, представляя перед собой призрачного хозяина полуострова., и выкладывал всю, какая была с собой , снедь под камышовый навес. Пусть попробует городского. И хоть белесым являлся мне мой лохматый призрак, а соображал я, какая черная-черная тайна ночи окружает его судьбину. И помочь надо. Да как? Никогда не можем мы до конца постичь тех, кого приручили.
А назавтра я был уже в той деревушке, что огнисто подмаргивала мне на вечерках. И вышло все, как в одном мало кем читанном стихотворении: «Здесь не пробегала белая собака? И старик ответил, выйдя из ворот:Здесь не пробегала белая собака. Ни одна собака здесь вас не найдет».
Смурной народ. Какое им дело до собаки? Но все-таки нашелся один приметливый. Видел, говорит. Гоняют ее деревенские злыдни – дворняги. А та все водой спасается. По сухому неважно скачет, неуверенно как-то. То на куст наткнется, то на камне подвихнется. А как в озеро ступит, тут – держись. Торпеда. С долгим нырком уходит. А масти, как тебе сказать, палеватой такой, ну, как зерно или пшеничный колосок. Да вокурат, что усы прокуренные у старого рыбаря, вон он идет… И рыбарь подтвердил:
– Слепуха она. В сеть ко мне запуталась. Я ее веслом напугиваю, шугаю, а она не видит ни хрена. Пришлось огреть по хребтине. Сразу – нырь! И сетку-трехстенку в лоскуты порвала. А хитра, лиса. Потом научилась чисто рыбку из ячеи выбирать, одни чешуйки оставляла. Но лишнее не возьмет, не пакостит, не волчья манера.
– Слепая?
– Ну. Тут еще в августе охотник, хозяин, видно, спрашивал, не видали, мол, этого, как его…жабра, лабра… Тьфу.
– Лабрадора?
– Во-во! Навроде того. Так рассказывал, что его собаку шальной дробью угостили. Плыла, а ее спьяну кто-то… Она же плавать-то мастерица. Бывает, на рыбалке сидишь, смотришь, она играть с озером начинает. Кувырк – бултых, кувырк – бултых. И нырковая на диво, не видывал таких. Как ты говоришь?
– Лабрадор. Полуостров есть такой в Атлантике.
– Вона куда! – старый рыбарь подозрительно глянул на охотника.
– Да я сам только недавно стал интересоваться этой породой. Вот прочел в книжке… А что, она так ни к кому и не подходит?
– Не-а, стороной все. Приплывет в гости, косточек пособирает. Поднимет морду и нюхает, нюхает. К жилью-то, видно, тянет ее. А по запаху полную картину составить не может. Глаза отказали. С непривычки в потемках-то, сам соображай. Да ведь и пальнули в нее – страшится, поди, нашего брата, дуролома.
– Ружье бы об этого стрелка сломать.
Я уехал домой в город. Дела. Но места себе не находил. И когда вдруг нежданно-негаданно завернула стужа, и раньше срока встали реки, я рванулся на полуостров Лабрадор. Обыскал его, как свои карманы. В бинокль озеро оглядывал. Ни следка, ни волоска. На стылой бесснежной спутанной траве отпечатки не держались. Ну, что я мог еще сделать? Вытряхнул под выворотень рюкзак кормежки.
А к вечеру уже заметил движение какое-то в промоине посреди озера. Там, на самом ветродуе, где воду льдом еще не взяло, золотилась знакомая лобастая голова. Найденыш мой нырял, фыркал, крутился и бил хвостом, словно кит. Веселая это была пляска или прощальный бал на воде? И понимал разве лабрадор, что вода отпускает его на долгую-долгую зиму? Отпускает на сушу скитаться в сугробах, натыкаться на деревья и уходить от погони из последних сил. И где он будет теперь укрываться от клыков дворняг? И сколько ему еще на роду написано бояться людей после того оглушительного шального выстрела?
Бинокль приближал, но не настолько, чтобы я мог разглядеть глаза лабрадора. А праздник его водяной души был очевиден. Бурлила в нем кровь пращуров, несмотря ни на что. И ходили круги-волны в ледяной купели. Пес с разгону выбрасывался на лед. Потом снова кидался в воду. Гениальное произведение природы и человеческой мысли радовалось своей стихии в ритуальном танце.
К тому времени я уже успел прочесть в специальной литературе, что ретриверы, в семью которых входят и лабрадоры – самые добрые на планете, а может быть, и во Вселенной, существа в собачьем обличие. У них, я слышал, детское выражение глаз. И сейчас бесшабашный купальщик напоминал действительно разыгравшегося ребенка.
Я испытал лед – меня не держал. А день иссяк. И ночь прошла у костра. Когда рассвело, вернулся на берег. Промоина, до которой было метров триста, рябила на ветру. Ее так и не затянуло. Морозец был еще слабоват. Это меня несколько успокаивало. Обшарив побережье в бинокль, подробно задержался на деревне. Избы дымили трубами, как утлые суденышки, остановленные льдом. На неприятельском для моего друга берегу все было тихо. Значит, голод пока не заставил его броситься в зубы деревенских шавок.
И какая же радость ждала меня у выворотня, куда я принес остатки колбасы и хлеба. Оказалось, что там ночью пиршествовал лабрадор. Я снова искал его. Бесшумно, тайно. После такого богатого стола он непременно должен был завалиться спать. Изморозь на траве помогала мне. Я нашел его убежище под недавно поваленной разлапистой и еще зеленой елью. В гуще хвои мерно вздымался и опускался палевый бок отдыхавшего беглеца. Да, я уже любил его, черт возьми. Мне хотелось только протянуть руку и потрепать его за ухом. Я уже придумывал ему кличку.
Но он не узнал меня или не хотел узнавать без ружья, без громкого дуплета, после которого так тонко и щемяще пахнет сгоревшим порохом и дичью. Сонный лабрадор рванулся в угрюмом слепом прыжке. Больно ударился о стылую березу и завизжал, как щенок. Это был крик отчаянья, вопль. И он выдавал, что сил душевных у моего друга осталось совсем мало. Ему нужна была немедленная помощь. Но он упорно избегал меня. Ковылял, тараня валежины, сшибая сгнившие пеньки заболоченного леса. Обрушивался с кочек. Раздувал ноздри, забирая в них запах озера, до сих пор исправно служившего для него рыцарским щитом. Он уходил к воде. И догонять – значило, заставить его бежать напропалую. Я не стал его преследовать, я не имел права устраивать на него облаву.
Калека выбрался на лед и заскользил, припадая на переднюю лапу к спасительной промоине. А его спасеньем был я, вернее, должен был стать. И на этой моей мысли он обернулся ко мне и замер. И вслушивался, шумно вдыхая и выдыхая воздух, словно чутье могло помочь в разгадывании чужих мыслей.
Тут я поклялся себе, что никогда не оскорблю его второй кличкой. У него есть имя. Его зовут – Брат.
– Брат, я вернусь! – крикнул я и ушел к машине.
Завтра же вернусь. Черт с ней, с работой. Возьму отпуск. Не дадут – уволюсь. Наберу еды на двоих на месяц, на два, на три… Поставлю на полуострове палатку. Потом зимовье срублю. А уток, которыми забита морозилка, надо разморозить. Буду подбрасывать их вверх и палить дуплетом. И уж Братуха, как пить дать, кинется их собирать и подносить мне. Это в нем сильнее всех страхов и инстинктов. И когда-нибудь я увижу его при свете дня совсем близко, рядом. Представляю, как настороженно долго, а потом упоительно сладко будет он меня обнюхивать. Наконец, лизнет ладонь и ткнется в нее носом.
« Не горюй, Брат, у меня хорошее зрение… нам хватит,» – скажу я ему.
Начальник, сволочь, заставил две недели отрабатывать. Я отпахал два дня, а потом услышал по радио угрожающую метеосводку и наплевал на кодекс законов о труде. Кодекс чести превыше всего.
– Я должен спасать одного человека, – сказал я, чтобы им всем было понятно и сделал ручкой.
– Охота пуще работы, – съехидничали мне вдогонку
Я спешил. Но время было упущено. Холода наступали. Ледостав укрепился. Под прозрачным панцирем, колыша водоросли, проплывали медлительные рыбы. Они, наверное, привлекали интуитивное внимание моего лабрадора, потому что кое-где на льду я заметил царапины от его мощных лап. Но теперь поймать их он уже не мог.
В убежище его не оказалось. Пока ставил палатку и разводил костер, время перевалило за полдень. Мысленно просил у неба снега. Тогда бы я разобрался в маршрутах Брата и устроил бы ему радостную встречу… с залпами и трофеями. Но ясное морозное небо было таким же прозрачным и безразличным, как озерный лед.
На нем я вскоре увидел человека, копошившегося посреди водоема напротив деревни. В бинокль узнал старого рыбака. Он усердно пыхтел самокруткой и мерно орудовал пешней. Выдолбил прорубь, да большунную. Очистил от осколков. И стал бросать в нее металлическую «кошку» – сеть, видать, искал. Вовремя, до ледостава, не снял, а теперь хватился. Бывает. Пойду помогу. И о «жабре – лабре», глядишь, что узнаю.
Только заерзал по льду, как со стороны деревни донесся заполошный лай. По озеру катилась свора преследователей. Лабрадор уходил от погони к месту бывшей промоины. Бег его был тяжел. Он падал. Трудно вновь набирал скорость. И опять его, распластанного и кувыркавшегося, несло по стеклянной глади. Но курс на промоину он держал верный.
Я орал лихоматно. Но ветер относил мой боевой клич, и не мог отпугнуть разгоряченных преследователей. Пожалел, что ружье в палатке. Оставалось бежать на перерез к промоине, чтобы там вступиться за друга. Боковым зрением уловил, что и дед попер с пешней на пустолаев.
– У, сучье отродье, медь вашу так! – грозился рыбарь.
И, странное дело, его простонародные и обычные в таких случаях выражения прибавляли мне духу.
Рыбак как раз запустил по льду вращающуюся пешню, когда головные собаки вцепились в лабрадора. Он почти не сопротивлялся. Его охватило минутное оцепенение. Он кружился на месте предполагаемой промоины. Внутренний компас подсказывал ему, что ошибки нет: именно здесь вход в родную стихию. Палевый беглец метался на пятачке. А тупые кровожадные сородичи висли на нем.
– Бра-а-ат!.. Я здесь! Ко мне! Братуха!.. – я захлебывался от гнева и этого дурацкого бега–скольжения на несгибаемых в коленях ногах.
Дворняги все же сумели воспользоваться растерянностью лабрадора и опрокинули его. Лед окрасился первой кровью. Но скользкая поверхность ледового побоища мешала всем одинаково, и когда я подоспел на выручку, мой друг уже скинул с себя последнего врага. В близком бою чутье его выручало. Если бы оно еще подсказало ему, что мы с ним одной закваски.
Он кружил, как гладиатор по арене, разбрызгивая кровь. Высоко задранная голова говорила о том, что он по-прежнему доверяет только чутью. Чутье – это все, что у него было. Чутье, запрограммированное, зациклившееся, заклинившее на запахе открытой воды. И оно вновь дало ему надежду. Широким и по-волчьи размашистым скоком, скользя и царапая бесстрастный лик озера, он понесся к проруби. Деревенские подворотники стегали его своим истошным гонным лаем.
И разве я, бывший только человеком, мог тогда догадаться, что ретривер, лишенный веры в людей, остается навсегда верным ее Величеству Воде. И вот он, мой палевый призрак с багряным кровоподтеком на шкуре, несется к парящему зияющему вырубу. Прорубь, словно живая, дышит в нетерпеливом ожидании. Последний прыжок - и она взрывается фонтаном подкрашенных брызг. … Когда вода опадает, я уже не вижу Брата, бросившегося на ледовую амбразуру.
Животный страх овладел тварями. Поджав хвосты, они бежали в свою деревню.
– Пешню, дед! Пешню сюда! – вопил я, дубася биноклем по льду, под которым стремительно плыл лабрадор. Он скользил ровно и уверенно, не ведая, что выхода из этого нырка нет. Он был в своей стихии, он самоотверженно верил в нее.
А я, обгоняя пловца, в отчаянии прыгал на ледяной гробовой крышке, стремясь проломить ее тяжестью своего тела. Осколки бинокля летели в стороны. По льду ползли трещины. Но лабрадор плыл, и я должен был забегать вперед его и обрушиваться на новые участки.
– Пешню!
Густая шерсть ретривера богатой подводной шубой развевалась в зеленоватой глуби. И водоросли скручивались в вихревых потоках от мощных бросков лап. Он плыл и плыл… Плыл… через все моря и океаны, что помнили гордое ретриверское племя. Он плыл и плыл, пока его широкий умный лоб не приник, как к иллюминатору… Нет! Он все еще плыл! Он плыл и плыл, возвращаясь на свою историческую родину – на полуостров Лабрадор.
Он и сейчас там, на своем маленьком полуострове, где я уже больше не охочусь. Но бываю. И на холмике под кряжистым выворотнем оставляю полевые цветы Брату – лабрадору.
А его детские глаза мне все-таки снятся.
(Журнал «РЕТРИВЕР», 1/2005) |